«Чтобы наказать коллег с подмоченной репутацией, не обязательно пытаться аннулировать их научные достижения».

Профессор факультета социологии Европейского университета в Санкт-Петербурге Михаил Соколов — о том, возможны ли новые открытия в социологии, что такое семейные отношения в академии и из чего складывается репутация современного учёного.

© Михаил Соколов.

Подготовила Анастасия Пироцкая (SSL).

SSL: Традиционно считается, что популярность учёного связана с его публикационной активностью и индексом цитирования, а также с выступлениями на конференциях. В последнее время появились курсы по научной коммуникации, где учёных призывают не только писать колонки для СМИ, но и «выходить в народ» — заводить подкаст или канал в YouTube и Telegram. Не станет ли в ближайшем будущем присутствие учёного в публичном поле более важным критерием его популярности, чем его публикационная активность? Грубо говоря, если учёный не будет «прокачивать» свой медийный образ, не скажется ли это отрицательно на оценке его научной работы?

Михаил Соколов: Самый общий ответ на этот вопрос — нет. Всё равно большая часть коммуникации между учёными будет проходить по другим каналам, и их признание коллегами не будет зависеть от того, сколько у них подписчиков в инстаграме. Сейчас требования к научным публикациям становятся всё сложнее и обширнее: надо открывать данные, описывать процедуры, предоставлять результаты альтернативных расчетов и так далее. В результате статьи растут в объёме и обрастают электронным приложениями, а 40 тысяч печатных знаков, которые многие журналы РАН сохраняют с советских времен, — явный анахронизм. Никакие неспециализированные каналы такой коммуникации не выдержат.

Но есть три «но». Первое связано с ценностью учёных как сотрудников для академических организаций. Звёздные профессора способны привлекать студентов и аспирантов, а также доноров-благотворителей. Звёздность поэтому вознаграждается на академическом рынке труда, особенно там, где университеты экономически зависят от соответствующих источников доходов. Второе «но» связано со специфическим статусом социальных наук, которые претендуют на общественное просвещение, и в этом смысле публичная видимость для них — критерий профессионального соответствия.

Тех, у кого в СМИ сильно больше публикаций, чем в научных журналах, всё равно будут за спиной именовать «популярными социологами».

Третье «но» также касается преимущественно социальных наук: публичная видимость может быть способом привлечения внимания к собственно научной работе. В России особенно часто мы узнаём об исследованиях коллег из материалов в СМИ, ссылки на которые перепощены в фейсбуке. Соцсети везде начинают играть такую роль, но фаза СМИ в трансляции научных достижений, кажется, специфически российская — в силу слабости академической периодики или каких-то ещё причин, но в среднем российские социологи читают общественно-политические СМИ куда дисциплинированнее, чем профильные журналы. Соответственно, и статьи авторов, которые регулярно появляются в масс-медиа в качестве «экспертов-социологов», имеют лучшие шансы быть в конце концов прочитанными коллегами.

Но тех, у кого в СМИ сильно больше публикаций, чем в научных журналах, всё равно будут за спиной именовать «популярными социологами» и разными другими прозвищами сомнительной лестности.

SSL: В Facebook была дискуссия о практике цитирования: некоторые исследователи считают, что необходимо больше цитировать малоизвестных учёных вместо общепризнанных авторитетов, а также женщин и представителей этнических меньшинств — тех, кто мало представлен в академическом мире. Насколько такая практика кажется вам продуктивной?

Михаил Соколов: Спасибо, это отличный вопрос. Прежде всего, эта дискуссия извлекла на поверхность интересный взгляд на природу научного цитирования, который, видимо, разделяется сегодня многими учёными-обществоведами и при этом сильно отличается от всего, что можно встретить в социологии науки. В социологии науки принято противопоставлять две позиции по этому вопросу — нормативистскую и конструктивистскую (если кому-то интересно, свежий обзор здесь). Первая позиция ассоциируется с Мертоном. Согласно ей, цитируя, «люди возвращают долги». Учёные производят новое знание и передают его в общественное пользование бесплатно. Но, чтобы такое альтруистическое поведение было возможно, надо, чтобы производители всё-таки получали какое-то вознаграждение. В данном случае вознаграждение принимает форму цитирования — публичного признания своего долга перед первооткрывателем.

Российские социологи читают общественно-политические СМИ куда дисциплинированнее, чем профильные журналы.

Во второй теории цитирования, на этот раз конструктивистской, которую обычно представляют со ссылкой на «Science in action» (хотя мне кажется, что лучшим объектом для воздаяния долгов тут был бы Найджел Гилберт), цитирования — это не акты благодарности, а риторические приёмы, нужные, чтобы убедить адресата, в первую очередь, анонимного рецензента в журнале. Это, говорит Латур, акты взятия своих предшественников в заложники и вплетания их авторитета в свою сеть аргументов.

Взгляд, подразумеваемый участниками дискуссии, на которую вы сослались, отличается и от мертоновского, и от латуровского. Этот взгляд одновременно очень идеалистичный и очень разочарованный. С одной стороны, по Мертону, цитирование понимается как вознаграждение, и общее для социологов сегодня подозрение, что за неравенством в распределении вознаграждений должна скрываться какая-то форма угнетения, ведёт к такому же универсальному рецепту — целенаправленному перераспределению в пользу дискриминированных. С другой стороны, вразрез с тем, о чём писал Мертон, это вознаграждение не понимается как вознаграждение за какой-то объективный вклад в копилку научного знания. Такая постановка вопроса по умолчанию признаёт, что большая часть цитирований в социальных науках носит сугубо церемониальный или как минимум весьма произвольный характер. Если, допустим, вам надо сослаться на данные какого-то физический эксперимента, поставленного на уникальном оборудовании, у вас мало выбора — у данных есть вполне определённые авторы.

В социальных науках переход из любого российского университета в Оксфорд скорее повысит статус этого российского университета, чем наоборот.

Но участники, видимо, подразумевали, что в социальных науках значительная часть идей или фактов, на которые социологам хочется сослаться, были сформулированы множество раз самыми разными людьми. Тут, увы, с ними сложно категорически не согласиться. Например, «реальность социально конструируется». Надо ли тут сослаться на Бергера и Лукмана? Шюца? Дюркгейма? Мысль наверняка можно найти и у Лао-цзы. Или: кто первый заметил, что художественные вкусы разных классов различаются, и опознавание «свой-чужой» часто проводится на эстетических основаниях? Стандартная ссылка будет «Bourdieu, 1979», но вообще-то мысль не показалась бы новой и Мольеру или Кастильоне, как и огромному количеству других авторов, причём, предполагаю, на Востоке это наблюдение было сделано раньше, чем на Западе.

В некоторых областях социальных наук всё-таки случаются инновации, которые имеют авторство. Есть идеи, которые сложно обнаружить у Лао-цзы.

Предлагая распределять цитирования, ориентируясь на равенство групповых исходов, участники дискуссии смело расписываются в том, что видят социологию как некумулятивную дисциплину, в которой множество примерно одинаково наблюдательных людей на протяжении долгой истории имело доступ к одной и той же социальной реальности и, соответственно, делало каждый раз примерно одни и те же открытия. Поэтому можно начинать читать откуда угодно и прийти примерно к одному и тому же набору обобщений. Интересным образом, в фейсбучной дискуссии речь идёт о том, чтобы цитировать периферийных авторов, а не о том, чтобы читать их, но мы можем представить себе, что политически сознательные социологи будут специально читать потенциально дискриминируемые категории авторов, чтобы с чистой совестью сказать, что именно им они обязаны каким-то знанием.

Открытое признание того, что никакое открытие в социологии не возможно, идёт вразрез со стремлением поколений социологов скрыть от себя и других этот факт

С этой позицией, однако, есть три сложности. Первая состоит в том, что в некоторых областях социальных наук всё-таки случаются инновации, которые имеют определённое авторство. Есть идеи, которые сложно обнаружить у Лао-цзы. Можно найти автора для наблюдения, что большое число слабых связей полезнее при поиске работы, чем небольшое число сильных, и имя Грановеттера можно заменить каким-то другим, но вряд ли удастся найти другого автора для конкретной формализации структурной эквивалентности, и вставить при этом другое имя на место Харрисона Уайта можно только путём осуществления явной интеллектуальной экспроприации. А такая экспроприация аннулирует центральную для функционирования науки по Мертону веру в то, что предоставление произведённого тобой знания в общее пользование гарантирует вознаграждение. Латур тут скорее сказал бы, что речь идёт о внедрении всеми правдами и неправдами произведённого тобой факта в сети других исследователей, но присоединился бы к подозрению, что, если произведённый Х научный факт можно будет просто отобрать и передать другим, вся система современной науки потеряет функциональность. Попросту там, где это будет возможно, успех в академической жизни скорее станет зависеть от способности отбирать факты, произведённые другими, — будь то административными средствами или через воззвание к справедливости, — а не умения производить новые.

Во-вторых, открытое признание того, что никакое открытие или никакая подлинная новизна в социологи невозможны, идёт вразрез со стремлением поколений социологов скрыть от себя и других этот факт. Мне казалось всегда, что история социологии, какой мы её знаем, представляет собой плод грандиозного труда по вытеснению этого факта и переписыванию истории с тем, чтобы она выглядела как результат процесса накопления знания, в ходе которого более поздние авторы-социологи опирались на более ранних авторов-социологов — или, на худой конец, философов, но ни в коем случае не на беллетристов, и каждое следующее поколение карликов видело дальше гигантов. Наше преподавание социологической теории в значительной мере состоит в прививании студентам мысли, что уже знакомые им идеи имеют авторство, пусть даже и сугубо фиктивное, причём до того, как их высказал Вебер, они никому в голову не приходили. Потребности, которые стоят за этим переписыванием, наверное, в какой-то мере политические — доказать коллегам с соседних факультетов и «общественности», что социология — настоящая наука, но в ещё большей степени экзистенциальные — потребность обретения своеобразной формы бессмертия, при которой ни один вклад, насколько бы мал он ни был, не пропадает бесследно. Когда недовольные тем, что в числе фиктивных авторов преобладают белые западные мужчины, предлагают разбавить их какими-то underrepresented groups, возникает риск, почти неизбежность, что и сама иллюзия рассеется.

Социологи могут поучиться у историков, которые скептичнее относятся к возможности построить универсализирующую схему, подходящую ко всем эпохам.

Интересно, смогла бы социология обойтись без этой иллюзии. Однажды мы дискутировали по всем этим поводам с Виктором Вахштайном и Олегом Хархординым, и я даже пробовал придумать альтернативную историю социологии, в которой она не держалась бы за видимость своей кумулятивности и реализовала парковскую программу «журналистики, но только надёжнее». Если брать более близкий пример, социологи могут научиться чему-то у историков, которые скептичнее относятся к возможности построить универсализирующую схему, подходящую ко всем эпохам. Из этой перспективы Бурдьё оставил после себя не универсальную теорию классового воспроизводства и не пригодную в любом контексте сетку категорий, а этнографию современной ему Франции, которая годится лишь как источник вдохновения и каких-то предположений о том, как может быть устроена современная Россия, хотя никто и не гарантирует того, что она правда так устроена. Но, хотя такое признание и избавило бы социологов от постоянной необходимости притворяться перед собой и другими, попутно облегчив решение задач борьбы за социальную справедливость, большинство из нас, мне кажется, затормозит, представив себе все последствия этого шага.

Третья сложность заключается в неизбежном изменении сигнальной ценности самого цитирования в результате распространения практики политически-сознательного цитирования. В конструктивистской теории цитирования авторов цитируемых работ берут в заложники, и явное преимущество этой теории перед мертоновской состоит в том, что она отвечает на вопрос, а почему, кроме как из чисто нормативных соображений, учёные уважают права интеллектуальной собственности? Однако участники комментируемой мной так долго — дольше, чем она сама продолжалась — дискуссии предполагают, что учёные будут брать других учёных в заложники ради блага самих заложников. По Латуру, заметим, это будут из рук вон плохие заложники. Стратегия взятия заложников, которые неизвестны адресату сообщения, заведомо слабая. Лучшие заложники — те, с кем жертва шантажа (в нашем случае, в первую очередь, рецензенты ведущих мировых изданий, в основном работающие в хороших западных университетах) связана теснее всего. Это создает пресловутый «эффект Матфея» — чем чаще кто-то берётся в заложники, тем популярнее становится у будущих поколений шантажистов. Кроме того, чем теснее кто-то связан с гейткиперами, тем чаще он или она берётся в заложники. Тут нам предлагают, однако, брать заложников специально, чтобы произвести — из гуманитарных соображений — сигнал о том, что пишущие авторы не побрезговали ими в этом качестве.

© Михаил Соколов.

Тут возникают две проблемы. Первая: можно ли ожидать, что значительное число публикующихся социологов изберёт такую стратегию, учитывая, что она сокращает шансы их собственных статей быть опубликованными? Вторая: если все (или хотя бы значительное число публикующихся социологов) изберут её, сохранят ли сами цитирования статус вознаграждения? Мы смотрим на цитирования как на благо для цитируемого, поскольку они сигнализируют о том, что пишущие посчитали какую-то работу важной, полезной и ценной. Это поднимает статус её автора в наших глазах, это мотивирует нас ознакомиться с самой статьёй, — и потому, что мы верим, что она, наверное, хорошая, и потому, что думаем, что другие ознакомятся с ней и при случае упрекнут нас в том, что мы не следим за литературой. На этих соображениях основаны подсчёты цитирований как элемента оценочной библиометрии. Однако если цитирования будут раздаваться как гуманитарная помощь, то их получение потеряет свой сигнальный характер или даже станет негативным сигналом. Доводя эту логику до предела, прочитав дискуссию, я, скажем, знаю, кто из её участников собирается цитировать коллег, основываясь на ожидании, что никто больше их не прочитает и не процитирует, — а поэтому эти цитирования я буду воспринимать как сигнал, что мне самому читать их незачем. В теории учёные могли бы договориться следовать некоторое время такой логике цитирования, чтобы торпедировать позиции оценочной библиометрии, которая большинство из них раздражает. Но я не представляю себе, как иначе в долговременной перспективе гуманитарное цитирование могло бы улучшить позиции цитирующих или цитируемых.

Тем, кто озабочен социальной справедливостью, лучше было бы не цитировать в соответствии с квотами, а обращаться к сравнительным подходам, которые делают необходимостью чтение коллег не из лучших университетов. Это, мне кажется, особенно актуальный совет для обращающихся к международной аудитории авторов из России, которым очень важно риторически показать, что какие-то явления, наблюдаемые здесь, — это не русская уникальность, мало кого из социологов за пределами России интересующая, а широко распространённый паттерн.

SSL: Существует мнение, что отношения в академической среде во многом лишены нейтральности и даже в чём-то похожи на семейные: например, увольнение университетского преподавателя или его переход в другой вуз может восприниматься коллегами по кафедре и руководством как предательство, «уход из семьи». Применима ли, на ваш взгляд, такая метафора для описания университетского пространства?

Михаил Соколов: Опираясь скорее на какие-то обывательские наблюдения, чем на результаты исследований, я думаю, что есть два контекста, в которых возникают такие переживания. Во-первых, факт перехода преподавателя выстраивает иерархию между университетами. Поскольку кажется, что профессор по своей воле согласится перейти скорее в лучший университет — с большим престижем, лучшими студентами, более благоприятной средой, перемещаясь на новое место работы, каждый из нас как бы отталкивает своего прошлого нанимателя вниз, а вместе с ним и всех тех, кто, получается, не нашёл места получше. Некоторые иерархические отношения столь очевидны, что и никакого урона не ощущается, например, в социальных науках переход из любого российского университета в Оксфорд скорее повысит статус этого российского университета, чем наоборот. Но в других случаях ущерб может быть вполне ощутим и вызывать видимое негодование.

Перемещаясь на новое место работы, каждый из нас как бы отталкивает своего прошлого нанимателя вниз.

Второй контекст — это квази-семейные отношения, возникающие между научными руководителями и научно руководимыми, настоящими и бывшими. Если вдуматься, научное руководство вообще представляется довольно странным институтом. Обычно предполагается, что отношения между не связанными семейными узами взрослыми в нашем обществе строятся на сбалансированной реципрокности, при которой круг их взаимных обязательств более-менее очерчен, и невыполнение одной стороной своих условий означает скорое прекращение отношений. Однако здесь мы видим двух взрослых людей, которые поставлены в странную вариацию на тему отношений родителя и ребенка: одним предписано проявлять широкий и не вполне определенный набор форм заботы о других, а встречные обязательства этих других не зафиксированы вовсе. При этом руководитель может вложить в руководимого много сил (помогать с литературой, править тексты, писать рекомендации, добывать данные, утешать, мотивировать, устраивать скандалы и ссориться с коллегами, если протеже не получил заслуженной оценки), а может не вложить почти вовсе — проконтролировать и формализовать уровень заботы, учитывая многообразие её форм, бюрократически невозможно. Руководители, которые вкладывают много, обычно ощущают, что могут рассчитывать на благодарность со стороны руководимых. Однако как руководимый может и должен выражать благодарность, неясно, и, что дополнительно затрудняет дело, даже сформулировать, что одно есть плата за другое, не всегда возможно. Руководимый по своей инициативе может взяться чистить для руководителя базы данных, выносить чайные пакетики, проявлять энтузиазм и рекламировать его или её в социальных сетях. Однако само признание того, что все эти жесты — не проявление искренней привязанности и восхищения, а ответная услуга, которая предоставляется ровно до того времени, пока руководитель покровительствует руководимому, представляется несколько скандальным. Соответственно, руководителям, которые не получают всего этого, свойственно ощущать, что они предоставили руководимым значительный кредит, и ждать благодарности в будущем, и чувствовать себя использованными, если благодарность не наступила. А те, кто получил благодарность руководимых, могут впасть в пагубную иллюзию, что лично они пользуются куда большим их личным расположением, чем имеет место в действительности. Иногда эти иллюзии заканчиваются разными скандальными сексуальными историями, с которыми разбираются этические комиссии, и часто они приводят к горькими обидам, наступающим, когда руководитель узнаёт, что был вовсе не так обожаем, как предполагал. В слегка смягченном варианте та же эмоциональная динамика характеризует другие формы патрон-клиентских отношений в академическом мире, например, между заведующими кафедрами и преподавателями, тем более что в традиционной патриархальной и матриархальной модели эти преподаватели часто рекрутируются из научно руководимых. Разумеется, это не универсальная картина. Есть руководители, которые действуют, подчиняясь ничем не замутнённым и бескорыстным родительским инстинктам. Другие научены опытом разочарований и ничего не ждут. А третьи, как я, недостаточно заботливы, чтобы ощущать, что им кто-то что-то должен. Но оставшихся хватает, чтобы мы иногда видели вспышки на этой дуге отношений.

© Михаил Соколов.

SSL: В курсе «Социология академического мира» на «ПостНауке» и в недавней работе «Академические репутации в российской социологии» вы говорили, что в науке существует особый способ формирования репутации учёного — репутация в глазах себе подобных, и что эта репутация в большей степени формируется в поле науки, предельно автономном от мира моральных качеств. Повлияет ли феномен #metoo в академической среде на представление о репутации учёного как независимой от его личностных характеристик? Что наносит бóльший урон репутации — плагиат в докторской диссертации или неприемлемое поведение за пределами университетской аудитории?

Михаил Соколов: Тут, боюсь, я упростил дело. Формулировка про репутации не моя, я взял её у Ричарда Уитли. Верно то, что в традиционном университете коллеги-специалисты в той же дисциплине обычно играют решающую роль в найме и продвижении, и репутация в их глазах — основной актив на академическом рынке. Только они имеют право сказать, верны или неверны чьи-то идеи или каков чей-то научный потенциал. Сейчас некоторые университеты привлекают учащихся к процессу найма, и часто своё слово могут сказать вышестоящие администраторы и попечители, но по факту мнение коллег везде основной фактор, стоящий за решением.

Мы не сможем оспорить справедливость присвоения шахматной короны Бобби Фишеру, несмотря на его мало кому симпатичные поступки и взгляды. Талант, как внешняя красота, раздается богами несправедливо.

Верно также, что есть сугубо интеллектуальная репутация — представление о способностях индивида, которые на протяжении последних нескольких столетий считалась атрибутом, независимым от разных иных качеств, включая моральные. Скажем, если вдруг архивное исследование покажет, что Эйнштейн выражал пронацистские симпатии, — я специально беру заведомо абсурдный пример, — мы не сможем на одном этом основании подвергнуть сомнению теорию относительности или передать авторство его статей кому-то более достойному, как мы не сможем оспорить справедливость присвоения шахматной короны Бобби Фишеру, несмотря на его мало кому сегодня симпатичные поступки и взгляды. Талант, как внешняя красота, раздается богами несправедливо. Более того, по крайней мере, с эпохи европейского романтизма считалось, что некоторая неконвенциональность или даже моральная девиация — частый атрибут гения (данные психологических исследований на этот счёт остаются туманными) и цена, которую близкие должны платить за право жить рядом с великим человеком. Тема эта в полной мере раскрыта во всевозможных байопиках.

Сальери сегодня нашёл бы понимание, если бы привлёк внимание общественности к сомнительным манерам и высказываниям Моцарта и потребовал пересмотреть отношение к его музыке.

Тем не менее бок о бок с очарованием девиантными гениями всегда сосуществовало ощущение когнитивного диссонанса, вызываемого несоответствием между талантом и личностью, — наподобие того, которое испытывает пушкинский и формановский Сальери. Если бы правда о нацистских симпатиях Эйнштейна вдруг всплыла, нашей первой спонтанной реакцией, наверное, было бы попробовать выяснить, правда ли он был автором теории относительности. Если бы следующие исторические исследования обнаружили факт плагиата, многие бы почувствовали, что вещи возвращаются на свои места. Вопреки тому, что я говорил прежде о цитированиях, даже в естественных науках — особенно в том, что касается теории, — часто есть значительная неопределённость в определении авторства. За большим теоретическим открытием обычно стоит много людей, участвовавших на разных фазах вызревания какой-то идеи, и признание между ними может быть перераспределено так, что Эйнштейн станет менее значимой фигурой, а, скажем, Лоренц и Минковский — более значимыми. Возможности тут не безграничны, но некоторая свобода реинтерпретации существует, и политический запрос может привести к частичному смещению оценок (социологи могут вспомнить об отсутствии Зомбарта в нашем большом каноне). Кажется, что эпохи большей моральной определённости, наподобие нашей, располагают к подобной работе. Сальери сегодня нашёл бы понимание, если бы привлёк внимание общественности к сомнительным манерам и высказываниям Моцарта и на этом основании потребовал пересмотреть отношение к его музыке. Можно усмотреть некоторую печальную иронию в том, что социологи и социальные психологи иногда отзываются на подобные призывы, хотя одно из самых важных достижений наших дисциплин за последние полвека состояло как раз в демонстрации того, что человеческие поступки обнаруживают очень небольшую долю внутренней согласованности, поскольку вообще мало определяются стабильными чертами личности или характера, проявляющимися во всём, что делает индивид, и очень сильно — ситуативными влияниями.

Репутации у студентов стали играть большую роль, чем играли прежде, и педагогические таланты стали играть несколько большую роль на рынке труда.

Впрочем, для того, чтобы наказать коллег с подмоченной репутацией, не обязательно пытаться аннулировать их собственно научные достижения. Хотя только специалисты в данной дисциплине — единственные, кто имеет право оценить вклад в неё, и хотя этот вклад обычно всё-таки признается мало зависящим от моральных качеств, из этого не следует, что представление о разных других составляющих послужного списка индивида не влияют на шансы получить работу. В конце концов, роль преподавателя в университете не сводится к проведению исследований. В целом, кажется что сейчас репутации у студентов стали играть большую роль, чем играли прежде, — во многом благодаря сервисам типа Rate My Teacher, которые сделали студенческие переживания видимыми для будущих студентов и нанимателя, — и, соответственно, педагогические таланты стали играть несколько большую роль в определении шансов на рынке труда.